Был у меня в давние времена знакомый по прозвищу “Угол от бани”. Весил этот человек килограмм под двести и внешность в этой связи имел необычайную. У него был коронный номер: сидя за столом в какой-нибудь суперрафинированной компании (дамы в вечерних туалетах, все только что не переходят на французский), он обращался к близсидящей мадам: “Будьте добры, если это только вас не затруднит, передайте мне соль, пожалуйста, а то как сейчас ебану, блядь, по башке!” После секундной оторопи это всегда вызывало истерический общий смех. Ручаюсь — ни в чьем другом исполнении этот номер смеха бы отнюдь не вызвал.

Мне кажется, что пошлостью может оказаться неудачное зависание между двумя жанрами. Грубо говоря: Мона Лиза — это классика, Мона Лиза на пивной банке — это пошлость, а четыре пивных банки с Моной Лизой — это уже поп-арт. Границы при этом могут быть весьма тонкими.

Поп-арт вообще часто балансирует на волосок от пошлости. Может, именно поэтому данный арт — поп? (Сергей Соловьев: “Пошлость — это все общепринятое”. Лихо сказано, да?) Иногда магия имени или персоны здорово заслоняет истинное положение вещей. Недавно я пересмотрел фильм “Imagine” и вдруг с грустью понял, что это невероятно пошлый ролик — ранее магия Джона Леннона это заслоняла, и казалось, что все, к чему он прикасается, становится великим.

Нет, не все.

Помните? Сначала он с Йокой идет по этакому затуманенному саду, причем он в клешах и в шляпе, а она в вечернем платье. Потом они останавливаются у некой белой виллы, архитектурой своей являющей мечту нового русского (колонны, портик, все дела), и каким-то образом просачиваются внутрь сквозь закрытую дверь. Далее после глубокомысленного титра “This is not here” они оказываются в белой зале, Леннон — сразу за белым роялем, а Йоко раздвигает шторы на окнах. В общем, по стилистике все это гораздо больше подходит к творчеству группы “Белый орел”, чем к песне “Imagine”. А ведь смотрел я это раньше и не замечал всей этой клюквы — Леннон заслонял. Сидел и восторгался, робея.

Интересно — все мои друзья и знакомые, говоря о пошлости, примеряли ее прежде всего к своей профессии.

Леша Романов: “Не могу определить даже для себя словами, но точно знаю, когда надо выключить телевизор. Это что-то из области сокровенных ощущений, а говорить о сокровенном вслух — это и есть пошлость”.

Оксана Ярмольник — слово в слово: “Пошлость — это сокровенное, высказанное вслух”. Согласны? По-моему, все-таки не всегда. А то бы мы всю жизнь общались какими-то обиняками.

Очень мне хотелось получить определение пошлости от Юза Алешковского. Ибо уверен — из всех моих друзей и знакомых он как никто чувствует эту субстанцию. Вот что он написал мне из-за океана: “Странное дело — то, что мы безошибочно чувствуем и мыслим как очевидную пошлость в манерах поведения претенциозных людей, в безвкусице крикливой моды, в дешевке лжеремесел, наконец, в адском количестве подделок орангутангов от музыки, литературы, живописи и дизайна — хоть ты ее, на хуй, убей, выскользает из формул определения этого малоприятного явления, возможно, более древнего, чем проституция и желтая журналистика.

Если не растекаться мыслью по Древу Добра и Зла, то пошлость — это более-менее точная примета частичного, порой полнейшего отсутствия души в ком-нибудь и в чем-нибудь. Отсюда — не красота, всегда исполненная достоинства, а вызывающе нелепая красивость, не всепоглощающая страсть любовного соития, а занятие похотливой нелюбовью, внимание мазил авангардизма-задогардизма не зову Музы, а модозвону баксов и т.д. и т.п. При всем при том пошлость — не только фальшак, внушивший сам себе уверенность в обеспеченности золотцем души, но, к сожалению, ставший денежной единицей и критерием псевдоэстетики массового бескультурья.

Стоп! Треп бесполезен. Шлюховатая пошлость все равно выскользнет из формул определения ее сути. Это тебе, Андрюша, не водичка дождя небес, родничка, колодца и всего Мирового океана, покоящаяся всего лишь в паре буковок и в цифирке всего одной — в Н2О”.

А вот Боря Гребенщиков не раздумывая сказал следующее: “Пошлость — это боязнь отказаться от привычного и надоевшего самому тебе видения мира”.

Может, кому-то это покажется спорным. Но мне по ощущению очень близко. И кстати, совпадает со старинным, изначальным значением слова. Круг замыкается.

Право, не знаю, что в этой истории поучительного или вообще интересного, но на меня она произвела очень сильное впечатление, так что — пусть уж будет.

На самой заре существования “Машины времени” (тогда еще — “Машин времени” — году в 71-м) дети каких-то родителей пригласили нас выступить на Николину гору.

Нас еще крайне редко вообще куда-нибудь приглашали, и каждое такое приглашение было событием. Стояла прекрасная ранняя осень, было тепло и солнечно, мы поймали в назначенный день какой-то “рафик”, закидали в него наш чудовищный первобытный аппарат и поехали. “Рафик” оказался без окон и сидений и представлял из себя изнутри глухую железную коробку, вызывающую ассоциации с газовой камерой, и в дороге мы чуть не задохнулись — когда он остановился наконец на зеленых просторах Николиной горы, мы из него не вышли, а выпали.

Сам концерт (громко сказано!) состоялся в каком-то крохотном деревянном клубике при небольшом скоплении молодых людей и ничего не понимающих старушек, и никаких воспоминаний не оставил. Когда мы уже сворачивали свое барахло, к нам вдруг подошел Никита Михалков. Он был очень большой и красивый. Знакомы мы не были, а кино “Я шагаю по Москве” видели все неоднократно, и степень робости моей перед ним была высока необычайно. Сначала Никита Михалков присел к роялю и наиграл одним пальцем мелодию из одноименного фильма — как позывные. А потом объявил, что незачем нам прямо сейчас ехать в Москву, потому что он приглашает нас к себе на дачу пить водку.

На дачу к Михалкову пить водку!

Мы быстренько загрузили в тот же жуткий “рафик” инструменты вместе с Борзовым и Мазаем (им зачем-то надо было вернуться в Москву до ночи) и отправились в гости.

Был сказочный ясный вечер, на участке у Михалкова стоял длинный дощатый стол, уставленный водкой и овощами. Народу было много, я практически никого не знал, но понимал, что раз мы все у Михалкова, то это его друзья, а значит, тоже известные и талантливые люди, и чувствовал себя в этой связи застенчиво и важно одновременно. Водку пили из каких-то здоровенных деревянных пиал, темп потребления был высок, деликатность не позволяла мне отставать от окружающих, а поскольку мой юный организм был к тому времени воспитан исключительно на дешевых сортах портвейна и к водке не готов, скоро я оказался в состоянии полной эйфории.

Звезды качались над головой, и наш стол, как корабль с замечательными людьми, сидящими по бортам, плыл в какое-то счастье. А после того как Никита, после очередной пиалы уронив голову на ладонь, необыкновенно задушевно спел песню про коня, который гулял на воле, я совсем размяк. Вдобавок ко всему, слева от меня обнаружилась очаровательная девушка Алена, мы мило болтали обо всем, выказывали друг другу знаки внимания, и наши чувства крепли с каждой минутой. Когда Алена вдруг засобиралась домой, я обнаружил, что наступила ночь.

Страсть кипела во мне, и я не хотел отпускать девушку, да и ей не хотелось покидать компанию, поэтому мы решили, что сейчас я провожу ее до ее дачи, она как будто ляжет спать, а сама, обманув строгих родителей, вылезет в окно, мы вернемся к Никите и продолжим веселье.

Я поднялся из-за стола на нетвердых ногах и последовал за Аленой во мрак. Мы шли куда-то прямо, потом налево, потом опять прямо и куда-то вправо. Дачные улицы были плохо освещены и совершенно пустынны, и меньше всего я заботился о том, чтобы запомнить маршрут — Алена уверенно тащила меня вперед. Через некоторое время мы оказались у калитки, у которой мне велено было тихо ждать. В глубине участка за забором угадывался дом, там горел свет, и Алена упорхнула. Я же прилег на травку у калитки, что в моем состоянии было самым естественным, и отключился.

Проснулся я от того, что на меня с неба падали тяжелые холодные капли. Посмотрев на часы, я отметил, что прошло чуть больше часа и свет в доме за забором уже не горит. И еще — что мне адски холодно. Тем не менее я потоптался еще минут пятнадцать у закрытой калитки, дрожа от наступающего похмелья и печали, понимая, что никакая Алена уже не выйдет, так как ее либо заперли, либо сама она забылась сном и ждать бесполезно. В тот момент, когда я наконец решил двигаться в сторону дачи Михалкова, я понял, что совершенно не представляю себе, где эта дача и в какую сторону следует идти. На всякий случай я вышел на дорогу и попробовал пройти по ней сначала метров сто в одну, а потом в другую сторону, надеясь на внезапную вспышку памяти. В подсознании было черно, вспышек не происходило. Поселок был мертв — дачный сезон окончился, многие дачи были уже пусты, а в остальных хозяева спали и света не наблюдалось.

Я пробовал изо всех сил прислушаться, надеясь уловить в ночном эфире хоть далекие отголоски веселой михалковской компании. Тишина была мне ответом, только капли ледяного дождя стучали по мне чаще и чаще. Через полчаса дождь превратился в ливень с грозой, и редкие фонари на столбах погасли. Темнота наступила такая, что я не видел собственной руки. Впрочем, даже если бы я ее видел, общей картины это бы не меняло.

Я машинально старался двигаться, просто чтобы не окоченеть от холода. Если я вдруг падал в канаву с водой, было ясно, что я перемещаюсь не вдоль, а поперек дороги. Еще через час я понял, что умираю.

Это было довольно необычное и новое ощущение, и самым обидным казалась близость человеческого мира с его уютом и теплом и при этом абсолютная невозможность до него добраться.

Современный человек вообще не готов к смерти — иначе ему пришлось бы признать, что все, чем он занимался в этой жизни вплоть до внезапного прощания с ней — ел манную кашу в детском саду, учился, прогуливал уроки, выпивал, ходил на работу, женился, изменял жене, разводился и женился снова, болел, делал подарки друзьям, смотрел футбол, ездил на рыбалку, чинил машину, читал книги, мечтал о хорошем, — все это и было смыслом его жизни. Нам же кажется, что весь этот быт к задаче нашего появления на свет никакого отношения не имеет, а истинное наше предназначение скрыто где-то рядом, и однажды мы его неизбежно коснемся.

Кончина, которая всегда неожиданна (даже если ожидаема), разрушает эту иллюзию. Самураям, которые готовили себя к смерти как к главной и неизбежной цели в жизни с первого дня, видимо, проще было умирать.

Может быть, им было тяжелее жить.

Впрочем, в тот момент я об этом не думал. Видя вдали неверный огонек, я из последних сил брел к нему, утыкался в забор, за которым темнилась громада чьей-то дачи с тусклой дежурной лампочкой над крыльцом, и слабо кричал. Пару раз мне вообще не ответили. Один раз пообещали спустить собак, и собака действительно загавкала неохотно, и я опять ушел во тьму. На четвертый раз мне повезло, калитка оказалась незаперта, я смог подойти вплотную к дому и поэтому был услышан, и какая-то старушка зажгла свет на втором этаже и высунулась в окошко посмотреть на меня.

Посмотреть было на что.

Волосы я тогда носил исключительной длины, клеша были в заплатках, а маечка — в радужных разводах, и после двухчасового гуляния под осенним ливнем и падания в канавы все должно было выглядеть очень хорошо. К тому же меня трясло крупной дрожью, цвета я был синего и говорить уже не мог — я шептал. Я униженно просил позволить мне постоять под навесом крыльца, пока этот ночной кошмар не кончится. Видимо, что-то в моем образе и интонациях было такое, что старушка почти согласилась.

И тут услышал я далекий шум мотора, и задним зрением увидал мелькнувший в черноте свет фар, и нестройные родные голоса прокричали: “Макар!”

“Я здесь!” — прохрипел я, бросился на звук, упал, вскочил, перелетел через забор, снова упал — уже в родную канаву, выплыл и выкарабкался на асфальт прямо под колеса Никитиным “Жигулям”. Сам Никита сидел за рулем, глаза его были плотно закрыты, но машина двигалась по дороге довольно уверенно. А Кутиков и Кавагое, раскрыв обе задние двери, кричали “Макар!” в темноту.

И как только они умудрились вспомнить обо мне?

Через десять минут я уже был в доме, напоен водкой с чаем (это, кстати, и есть грог), растерт полотенцем, возвращен к жизни и уложен в постель. Перед самым отходом ко сну Михалков и Кутиков вдруг выяснили, что оба занимались боксом — только один в тяжелом весе, а другой — в весе пера, и закрыл я глаза под частые шлепочки Кутикова по Никитиному телу, которые прерывались редкими пушечными ответными ударами. “Сейчас Кутикова убьют”, — успел подумать я и уснул, счастливый.

Так, наверно, и останется для меня тайной — какая магическая сила заключена была в звуке электрогитары, качающемся на мягких подушках баса и живом сердцебиении ударных? Когда в девятом классе у меня в руках оказалась настоящая японская электрогитара, включенная в настоящий маленький японский усилитель, несколько часов подряд я просто слушал звук.

<<BACK NEXT>>

Сайт создан в системе uCoz